Владимир Биленкин
Записки о русском реализме последних лет
1. Об отчуждении и коммодификации в современном
русском романе
-Профессор, почему в вашем курсе русской литературы 20 века
отсутствует послесоветская литература? Она должна быть очень
интересной, ведь за это время произошло так много исторических
перемен.
Такой вопрос задал мне один из моих студентов. И заставил задуматься
о том, почему современная русская литература оказалась "недостойной",
если можно так выразиться, своего времени, стала лишь его симптомом,
а не средством общественного самопознания. Что случилось с
реалистической литературой в России? Почему русская традиция
социального романа оказалась прерванной? Да еще в такой исторический
момент, когда русский писатель, говорят, освободился от власти
цензора, а само движение истории обнажило анатомию общественных
отношений, и жизни обыкновенных людей оказались втянутыми в
водоворот исторических событий. Разве не могли мы ожидать в
такое время нового Толстого и Достоевского, Салтыкова-Щедрина
и Бальзака?
Для меня было очевидно, что дело не в отсутствии талантов и
писательского мастерства. И то, и другое налицо у наших современных
писателей. Не менее очевидно было и то, что социальная действительность
последних двух десятилетий представляет поразительный по человеческому
богатству материал для художника. Но что-то стояло между нашими
писателями и жизнью. Что-то такое, что мешало им реализовать
их талант и мастерство, чтобы сделать их искусство жизненно
интересным.
Тогда я стал читать современную критику, надеясь найти в ней
ответ на этот вопрос. Я не только не нашел в ней ответа, но,
к своему удивлению, не нашел и самого вопроса. Более того,
читая эту критику, я почувствовал, что и литературным критикам
мешает это "что-то", стоящее между ними и литературой и не позволяет
ставить такие вопросы.
Это "что-то" я буду называть идеологией, то есть теми общими
и глубо укорененными в жизненном восприятии представлениями
об обществе, человеке, истории и искусстве, которые как невидимые
линзы стоят между литературной интеллигенцией и социальной действительностью,
частью которой она является. Сделать эти линзы видимыми, понять
их происхождение и значение для литературного процесса, наконец,
связать это понимание с общественной ролью литературы - и есть
задача критики, которую я ставлю перед собой в этих записках.
Как и следует запискам они не претендуют на системность и полноту.
В недавней повести Владимира Маканина («Удавшийся рассказ о
любви»), бывший писатель Тартасов навещает публичный дом, который
содержит у себя в квартире его бывшая любовница, в прошлом советский
цензор. Когда-то через нее проходили и его произведения. У
Тартасова нет денег, чтобы заплатить девушкам, но он надеется,
что звание писателя, работающего на телевидении, произведет,
как когда-то в советские времена, магическое впечатление и ему
окажут услуги бесплатно. Но времена изменились, девушки продают
“любовь” только за деньги.
«Деньги, деньги! Одни только деньги!.. – распалялся Тартасов.
Его возмущала сама капитальность перемен в психике человека:
он всю жизнь выпрашивал, а теперь ему велят выторговывать.
Какое падение!.. Все для богатеньких. Для этих жирных. Не
зря же русская литература их так больно била. За что-то же
их драли, секли Гоголь и Достоевский, святые времена!» (41)
Так язвительно - от выпрашивания к выторговыванию
– осмысляет Маканин переход от советской системы государственного
патронажа над литературой к ее превращению в товар (коммодификацию)
в системе рыночных отношений.
Реставрация капитализма в России затронула все составные части
литературного процесса, от издательского дела и читателей до
наиболее интимных процессов творчества. Здесь я хочу поделиться
некоторыми наблюдениями общего характера над тем, как переход
к рыночным отношениям отразился на русском романе и в свою очередь
отражается в нем.
Тема разрушительного влияния капитализма на художественное творчество
начинает звучать уже в Коммунистическом манифесте:
Буржуазия лишила священного
ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными
и на которые смотрели с благоговейным трепетом. Врача, юриста,
священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных
наемных работников.
Правда, еще задолго до Маркса, эту тему поднял Шиллер, увидевший
в углубляющемся разделении труда главную опасность для гармонического
развития человека, которое должно было быть целью эстетического
воспитания. И все-таки только книга Лукача «История и классовое
сознание» (1922) положила начало систематической критике буржуазных
форм искусства. Лукач вывел такие понятия Марксова анализа
капитала, как отчуждение, овеществление и товарный фетишизм
за пределы собственно политэкономии и приложил их к сфере идеологического
производства. Приведу несколько цитат.
“...проблему товарности нельзя рассматривать в изоляции или
даже как центральную проблему экономики. Товарность это центральная
структурная проблема капиталистического общества во всех его
аспектах”.
“Сущность товарной структуры... в том, что отношение между людьми
выступает в виде вещи и таким образом приобретает “призрачную
объективность” и автономность, которая кажется настолько рациональной
и всеобъемлющей, что она скрывает все следы своей фундаментальной
природы: отношение между людьми”. (83)
А вот как Лукач поясняет такое явление, как овеществление человеческих
отношений на примере труда журналистов, от которых требуется
“объективность”. Здесь, этот феномен “можно видеть в его самом
гротескном виде. Здесь именно сама субъективность, знание,
темперамент и выразительные способности, которые сведены к независимо
функционирующему абстрактному механизму, отделяются от личности
их “владельца” и от материальной и конкретной природы предмета
[журналистской статьи]. ‘Отсутствие убеждений’, проституирование
своего жизненного опыта и верований мыслимы только как апогей
капиталистического овеществления” (100).
Не знаю, достигнут ли этот апогей в России, но, кажется,
российские журналисты успешно продвигаются к этому идеалу. В
целом, Лукач, как и более поздние теоретики, описывает положение
вещей типичное для зрелого буржуазного общества, в котором товарность
(коммодификация) социальных отношений приобрела квази-природный
характер. Что касается современной российской литературы, которая
интересует нас сегодня, то она даже сейчас все еще отражает
специфику “переходного” периода. Несмотря на молниеносную,
в исторических масштабах, реорганизацию экономических и политических
отношений на капиталистической основе, в России сохраняются
остатки социалистической инфраструктуры в обыденной жизни, как
материального, так и идеального рода. Эта инфраструктура быта
объясняет ряд характерных моментов русского романа 1990х гг.
К ее материальным остаткам можно отнести наличие собственного
жилья, как городского, так и дач или дачных участков, бесплатной
медицины, образования, субсидируемый общественный транспорт.
Эти материальные условия существования оставались и остаются только
частично коммодифицированы, что означает и относительную свободу
от рыночного принуждения, сравнительно невысокий уровень капиталистической
дисциплины, по сравнению с полностью и давно победившим капитализмом,
скажем, в США. Это наблюдение имеет не только методологическое
значение, но находит и непосредственное структурное отражение
в литературе этого периода.
Типичный протагонист романа 90х годов – это, как правило, люмпенизированный
интеллигент, относительно свободный от ежедневной рутины и имеющий
возможность рефлексировать над своей судьбой, потому что у него
есть для этого столько свободного времени, сколько не может
и присниться среднему гражданину устоявшегося капиталистического
общества. Его основное богатство это «свободное» время, то
есть время которое он может оставить для себя вместо того, чтобы
продать рынке труда, и которое стало таким дефицитом в западном
обществе. Эту относительную свободу от диктатуры рынка герою
русского романа позволяют сохранить и остатки социальных отношений
советского периода. Такие как взаимопомощь в рамках традиционной
семьи и родственных связей вообще, подержка друзей и знакомых.
Преимущественным содержанием романа 1990х гг. стало разрушение
межличностных связей советского периода под давлением рыночных
отношений и усиления борьбы за существование.
Необходимо хотя бы упомянуть о проблеме читателя, который как
потребитель литературы подвергается той же логике капиталистической
рационализации, что и ее производитель. Для группы относительно
преуспевающей «новой интеллигенции» характерны жалобы на нехватку
времени для чтения, предпочтение западной литературы, как более
«престижной». Для широкой интеллигенции к этому добавляется
и нехватка денег на журналы и книги. Но пaдение интереса
к литературе имеет, видимо, и более глубокие причины. Часто
на вопрос «следишь за литературой?» можно услышать такой ответ:
«нет, читаю что-нибудь легкое, вроде Акунина и Марининой или
смотрю телевизор. Жизнь и так тяжела и безрадостна, чтобы eще
читать серьезную литературу». Здесь прежде всего отметим признание
того, что чтение настоящей литературы, как и восприятие настоящего
искусства, само по себе требует труда, затрат эмоциональной
и интеллектуальной энергии. А эту энергию становится все труднее
восполнять, особенно для той части бывшей советской интеллигенции,
которая теперь вынуждена заниматься тяжелым рутинным низкоквалифицированным
трудом, обычно в торговле и в сфере обслуживания. Одна московская
интеллигентка писала в своих автобиографических записках середины
90х гг., что, только проработав около года в магазине электронных
товаров с западной организацией труда, она поняла, почему рабочие
предпочитают пить водку, а не читать книги. В конце концов,
она выбрала последнее, оставив эту сравнительно выскоооплачиваемую
работу. Но такой выбор было куда легче сделать семь-восемь лет
назад, чем сегодня. Миллионы членов этой средней интеллигенции
оказались в похожем положении. Этот процесс, конечно, хорошо
знаком и по истории западного буржуазного общества. С одной,
стороны, углубляющаяся специализация литературного труда, которая
вызывает к жизни целый слой специализированных работников для понимания
написанного, потому что «серьезная» литература не может быть
понята «массовым читателем», с другой - капиталистическое разделение
труда, специализация и соответствующие им формы образования
и, ведут к прогрессирующему обеднению их внутренней жизни, деградации
структуры чувств и варваризации эстетической способности в процессе
«развлечения» массовой культурной продукцией.
Конечно, существуют и другие вероятные причины феноменального
падения тиражей книжных и журнальных тиражей. Конкуренция со
стороны телевидения и видеоиндустрии, огромное увеличение ассортимента
нехудожественной литературы, Интернет. К сожалению, насколько
мне известно исследований на основе опросов на эту тему не проводилось.
Поэтому в основном приходится полагаться на косвенные свидетельства.
Но эти причины являются вторичными.
Ведь ни телевизор, ни Интернет не могут заменить литературу,
удовлетворить те специфические потребности, которые призвана
удовлетворять настоящая литература. И эти потребности продолжают
существовать. Как ни сильны процессы культурной деградации
и одичания (в сравнении с советским уровнем), обусловленные
рыночными отношениями, им противостоят те элементы некапиталистического
и даже анти-капиталистического сознания, структуры чувств и
ценностей, которые были воспитаны на базе советского строя.
Социальное сознание отстает от социального бытия. Эта знакомая
с советского периода марксистская максима теперь неожиданно
приобрела призрачно прогрессивное антибуржуазное значение. Огромное
число людей не смогло приспособиться или даже отказалось внутренне
адаптироваться к изменившемуся социальному бытию, примириться
с ним как с окончательным и живет в ситуации глубокого духовного
разлада. В отсутствие реальных политических альтернатив и путей
борьбы, все более атомизируемые рыночными отношениями, эти люди
по привычке ищут в литературе не развлечений, а эстетически
обобщенного выражения своего внутреннего опыта. Они по прежнему
ищут в литературе “отражение общественного сознания” (Белинский).
Ищут, но не находят. Почему же современная литература не смогла
стать таким отражением? Здесь я бы выделил субъективный и объективный
моменты.
Под первым я имею в виду новую идеологию литературного труда,
или представлений о природе и назначении литературы, о роли
писателя в обществе. Эта идеология радикально изменилась со
времен классического периода и соцреализма. Сводится она в
сущности к следующему: «мы, слава богу, расстались со старомодным
и даже «тоталитарном» представлении о каком-то особом предназначении
писателя и литературы («литературоцентричностью»). Мы хотим
быть «просто писателями», «профессионалами», а не «пророками»
или «инженерами человеческих душ». «Профессионализм», подчеркивание
технического аспекта писательского труда стало в центре новой
литературной идеологии. Очевидна ее связь с идеологией современной
западного профессионального класса, на который и ориентируется
новая интеллигенция России.
Кроме того, для российских писателей стало хорошим тоном и, я подозреваю,
условием негласной, но весьма эффективной цензуры и самоцензуры,
избегать социальной и политической тематики и проблематики как
якобы несовместимых с настоящим искусством. К этому надо прибавить
и реакционный характер политической идеологии большинства современных
писателей, идейную и теоретическую провинциальность и конформизм.
Все это ограничивает мировоззренческую перспективу российской
литературы, мешает ей вообразить какую-либо положительную альтернативу
существующим общественным отношениям. Как пример новой писательской
идеологии приведу высказывание Григория Чхартишвили на "круглом
столе" в редакции журнала Знамя.
Структурируйте свое сочинительство. Отделите духовное от телесного.
Пишите с утра до обеда для души (то есть для себя), а с обеда
до ужина для читателей (то есть для заработка). Раз уж мы
существуем в условиях рынка, сочиняйте такую литературу, которая
является товаром: детективную, приключенческую, фантазийную
— одним словом, жанровую беллетристику. Поверьте, дело это
приятное и для вас нетрудное. Ведь вы — профессионал. Вы умеете
правильно складывать слова, грамотно выстраивать сюжет и играть
на эмоциях читателя, как на флейте. (Если вы всего этого не
умеете, то какой же вы литератор?) Высокопрофессиональный
труд, имеющий спрос, всегда оплачивается хорошо, даже и в нашей
небогатой стране. А спрос на качественное чтиво есть и будет всегда.
(«Культура и рынок»)
Здесь мы находим ряд характерных признаков коммодификации и отчуждения,
о который я говорил выше. 1. Писательский труд разделяется
на для себя (потребительская стоимость) и на читателя, который
теперь выступает как покупатель (обменная, товар). 2. Специализация
литературного труда. 3. Профессионализм как искусство товарного
производства – «чтива», при котором писатель расчетливо «играет
на эмоциях» читателя, чтобы сманить его на покупку своей следующей
книги (“популярность”), и т.д. Но в этой же цитате находят выражение
и объективные причины того, что современная литература не удовлетворяет
потребности читателей в адекватном эстетическом отражении их
существования. Это – рынок, то, что отделяет «духовное от
телесного», по выражению Чхартишвили.
Позволю процитировать еще одно и более вульгарное отражение идеологии
рынка в голове современного литератора. Некий Игорь Захаров
прямо по Марксу сдувает “священный ореол” с литературного труда:
Чушь это, что “в культуре есть заведомо нерыночные позиции”.
Или, если менее обидно, — это застарелый миф, идущий от средневековья
и совка. Вся жизнь — рынок. И если твое произведение (т.е.
произведенный тобой товар) не покупают, то это в первую очередь
беда производителя-продавца, — значит, товар неконкурентоспособный
(плохо сделан, дурно сшит, плохо сидит, немодный, слишком
дорогой)... Неловко такие очевидные вещи повторять: если твое
произведение (стихотворение, песня, роман, картина) — для
самовыражения, то при чем здесь рынок? Птичкам никто не платит.
А если у тебя товар на продажу — или сам хочешь к кому наняться
за хорошее содержание, — так уж будь добр приноравливаться
к рынку и не пеняй на зеркало, коли рожа крива! (Культура и рынок)
Это бодренькое, не без любования своим цинизмом принятие рынка как
естественной нормы жизни (что отмечается и в рабочей среде)
находит своеобразное, даже изощренное оправдание в романе Владимира
Маканина «Андерграунд, или Герой нашего времени» (1998). В
этом романе Маканин осмысляет частную собственность как необходимую
основу личности и культуры, как освобождение от «советской общаги»,
или нивелирующего, безличностного существования в советском
обществе. Было бы упрощением сказать, что Маканин не только
оправдывает, но и идеализирует частнособственнические инстинкты
периода послесоветского “первоначального накопления”. Скорее
он видит в них силу способную преодолеть специфические формы
отчуждения и деградации человеческой личности, которые он находит
в советском обществе. Показателен в этом отношении, например,
эпизод с проституткой. (Мимоходом отмечу важность этой темы
и даже ее символизм для современной русской литературы. Вспомним,
что пресловутая «Интердевочка» стала своего рода культурным
манифестом капиталистической реставрации. Образ проститутки
в современной литературе нередко находится где-то рядом с образом
писателя, например, у Пелевина и того же Маканина). Петрович,
бывший писатель авангардист, попадает на пьянку у богатого бизнесмена
Дулова. В ее разгар Дулову вызывают по телефону проститутку,
которая открыто рекламируется в газете. Внимание рассказчика
(Петровича) концентрируется не на самом акте купли продажи женского
тела, а на его восприятии окружающими.
«Опять же выявилась степень уважения (одно дело наше загульное
траханье, совсем другое за деньги) – парадоксальная и опять
же очень-очень советская черта. В мятых купюрах, заплаченных
вперед женщине, - в деньгах – таилось вовсе не низменное, а,
напротив, нечто строго обусловленное, четкое и для нас надежное.
(Как редкий поезд, ставший вдруг приходить в Москву минута в
минуту.) И несомненно, что мы, только-только гурьбой из сытого
гостиничного застолья, как раз и уважали эту надежную и нагую
договоренность. Деликатные, как крестьяне, мы скоренько разошлись
кто куда... Даже и в коридоре никто не остался слоняться, не
дай бог подумают, что подслушиваешь и ловишь ее оплаченные стоны.»
А когда телохранитель-афганец начинает приставать к девушке,
и она бьет его в пах, этот профессиональный костолом оправдывается:
«Я ей не врезал только потому, что за деньги...» А Петрович
поясняет: «Было вроде бы непонятно, но мы и тут, с некоторой
заминкой, поняли его. (Его сыновнее уважение к всеобщему мировому
эквиваленту.) Свирепый мужик сделался робок и мальчишески нежен
при мысли, что ее груди и ноги твердо оценены, валюта.” ( стр.
226)
«Всемирный эквивалент», по мысли Маканина, быть может и не такая
плохая штука. Он способен придать своего рода достоинство «совку»,
человеку «общаги». Не менее показателен и другой пример позитивного
отношения к отчуждению и овеществлению человеческих отношений.
Жилец «общаги» Ловянников (как и Дулов, говорящая фамилия) -
преуспевающий работник банка. У Ловянникова уже куплено пять
квартир в центре, и он собирается «легализироваться» как новый
русский. Об этом узнает живущий в «общаге» многодетный рабочий.
Он хочет заставить Ловянникова отказаться от приватизации своей
общажной квартиры, чтобы забрать ее себе. Петрович сознает,
что “по совести” рабочий прав, у одинокого Ловенникова уже пять
прекрасных квартир с евроремонтом и валютными жильцами. Зачем
ему еще скромная однокомнатная в общаге. Но он охотно соглашается
с Ловянниковым, что это дело принципа: «Почему я должен отдавать
кому-то моё?» Как и крутой бизнесмен Дулов, Ловянников симпатичен
литератору Петровичу как представитель поколения, которое организует
жизнь на основе частной собственности, что покончит с ненавистной
ему общагой, символом коллективного существования. Для Ловянникова,
у которого обозленные рабочие уже убили любимую собаку и грозятся
покалечить его самого, важно заставить Петровича охранять эту
квартиру, пока он ее не продаст. Для этого он идет на обман,
убедив Петровича, что он подарил ему свою квартиру. Лишь после
того, как через пару месяцев, на квартиру, в которой Петрович уже
живет как в своей, являются ее новые владельцы, он сознает, что
его надули, и что дарственную на квартиру Ловянников подделал.
Пытаясь понять, как он попался на удочку молодого бизнесмена,
Петрович вспоминает, как перед своим отъездом Ловянников пришел
в уже якобы подаренную Петровичу квартиру и попросил у него
разрешения хоть изредка приезжать, чтобы посмотреть на фотографию
своего убитого пса Марса, быть может, единственное существо в
мире, к которому Ловянников был искренне привязан. И когда
Петрович отказывает ему в этом, потому что даже в такой уступке
он усматривает нарушаение принципа частной собственности, т.е. неприкосновенности
своего я, то Ловянников робко просит его хотя бы оставить портрет
Марса на стене. На что Петрович соглашается. Теперь он понимает,
как психологически тонко разыграл Ловянников свою партию, затронув
именно те струны в душе Петровича, котоые усыпили его возможные
подозрения насчет дарственной. То, что Ловянников не просто
обманул его, но и профанировал для этого свои собственные чувства
к погибшей собаке, скорее восхищает Петровича, ведь молодой
бизнесмен сделал это для защиты принципа. Так Маканин—недаром
математик по образованию-- сознательно, с большим расчетом,
изобретательностью и изрядной долей моральной акробатики конструирует
в этом романе идеологическое и эстетическое оправдание реставрации
капитализма в России. Но делает он это не за счет литературы.
Наоборот, он ставит ее над миром частной собственности... как
личную собственность. Для Петровича, художника-авангардиста,
универсальный эквивалент не существует. У него своя мерка.
Чтобы уберечь этот капитал, Петрович и совершает свое второе
убийство, когда убеждается, что во время ночной попойки по квартирам
московской богемы его неосторожные слова записывает на магнитофон
собутыльник Чубик, известный как стукач КГБ. Пленка с его
словами, которые могут быть истолкованы как донос, будет лежать
в архивах государства "хоть 100 лет". Когда-нибудь ее прослушают
и тогда: .
"В беспристрастных кагебэшных отчетах однажды отыщется не непризнанный
писатель, не гений литературного подземелья (как говорит обо
мне добряк Михаил), ни даже просто человек андеграундного искусства,
а осведомитель, филер, стучавший (из зависти) на писателей,
имена которых хорошо известны и славны. Вот, значит, как завершился
многолетний, за машинкой, труд".
И "вспомнил (наконец–то) и о текстах, о затерянных, затраханных
моих повестях и рассказах — к ним тоже прилипнет. Им–то за
что? ".
Так, спасая честное имя русского литератора и свои "тексты", Петрович
убивает Чубика.
Сам Петрович – идеальный alter ego Маканина? – не имеет собственности
и не стремится к ней. Вернее, его собственность иного рода.
Это ненапечатанные рукописи и незапятнанная сотрудничеством
с советским государством “совесть русского литератора”. Более
того, по необъясненной причине Петрович отказывается печатать
свои рукописи, пылящиеся в редакциях журналов. На рынок он
со своим добром не выходит. Лишь мимоходом он роняет, что люди
прочтут их, когда придет день и они будут достойны «Слова», живущего
в этих рукописях.
Это объяснение вполне вписывается в идеологию искусства, распространенную
в России со времен романтизма. "Пока не требует поэта к священной
жертве Аполлон, В заботы суетного света он малодушно погружен".
Так и бобыль, но видный еще мужчина Петрович не пропустит ни
бабы, ни выпивки. Живет на всю катушку, но и себя как честного
литератора и сторожа "Слова" сохраняет. Одно другому не
мешает. Скорее, наоборот.
Социология искусства Пьера Бордьё помогает понять, какое отношение
к миру частной собственности имеет эта идеология. Логика литературного
поля, пишет Бордьё, представляет собой мир экономики, поставленный
вниз головой, или вывернутый шиворот навыворот. По этой
логике, искусство, как символическая ценность, находится на
противоположном от денег полюсе. Более того, чем “истинее” это
искусство, чем оно “авангарднее”, тем отдаленнее день его признания,
но тем самым и больше срок наращивания символических (и не не
только!) процентов, славы. Настоящий капиталист и настоящий
художник, собственники денежного и символического капитала,
знают его главный секрет: вкладывай, invest, отсрочивай час
своего наслаждения, postpone gratification. Не заключается
ли в этом зеркальном отражении и глубинная связь между идеологией
искусства и логикой капитала?
Конечно, идеология и идеолог, герой и его создатель – это не
одно и то же. Вот почему Маканин, а не Петрович получил деньги
Букера, который дает их только за напечатанные романы.
Я уже отметил исключительную продуманность идеологической схемы
Маканина, недаром, он, кажется, математик по образованию. Куда
там идеологическому сектору советского ЦК! Конечно, в своем
доме, романе то есть, писатель сам себе хозяин. Это не СССР
на семи ветрах стоявший. И все же поражаешься расчетливому
хозяйскому глазу, искусно и добротно, как-то по-кулацки сработанной
им идеологии нового для России буржуазного художника. Правда,
и выпирает она своей нарочитостью. Очень уж хочется Маканину,
чтобы именно так как надо его поняли. Но, по наблюдениям моим,
совсем не поняли его критики. А может и поняли, но не захотели
сказать. Ведь наши критики не для того пишут, чтобы прояснить
сознание своего общества, а для того, чтобы не дать ему проясниться.
Надо присмотреться к Петровичу этому и понять, зачем Маканин
его придумал.
Бездомный Петрович живет на птичьих правах в многоэтажной общаге
где-то на Ленинском. Живет он в квартирах, чьи хозяева уезжают,
оставляя Петровича сторожить их. Петрович – сторож. Как в
буквальном, так и аллегорическом смысле. Как писатель он сторожит
“Слово”, которое в советское время сохранялось в подполье, андеграуде
им и его товарищами по искусству. Правда, он больше не прикасается
к своему Ундервуду и отказывается публиковать свои старые рукописи,
лежащие в запасниках редакций. Его дело сторожить, а не писать.
Самому Маканину в этом романе, пожалуй, больше соответствует
прозаик Зыков - удачливый литератор, как и Петрович, бывший
авангардист, “востребованный” Западом под занавес Холодной войны
и быстро сделавший “международную” карьеру при новом режиме.
Что-то вроде Виктора Ерофеева. “Ты задумывался об этом? –спрашивает
он Петровича, - “Ты сторожишь для людей и одновременно от людей!
Удивление Зыкова имеет смысл. Ведь сторож это само отчуждение
во плоти. У него нет собственности, поэтому он должен продавать
свою силу. Но продает он ее весьма специфическим образом, а
именно: охраняя чужое от чужих. За это ему разрешают жить в
доме Хозяина. Но какое это имеет отношение к Петровичу как
литератору? Неужели артист тоже сторож, или “хранитель” в таком
смысле?
В недавно прошумевшем на Западе фильме А. Сокурова "Русский
ковчег" есть сцена, в которой один из таких сторожей, не помню,
то ли нынешний директор Эрмитажа Михаил Пиотровский, то ли предыдущий
- его отец Борис - лояльно сетует на скаредность нынешних власть
имущих по отношению к "культуре". Закатывая глаза и ломая руки
он драматическим шепотом вопрошает: «Неужели власть не понимает,
что тем самым рубит сук, на котором сидит?» Так высокопоставленный
сторож выдает секрет культуры в классовом обществе, чтобы напомнить
своему Хозяину об особой роли "людей культуры" в сохранении
системы господства.
Как и Пионтковский, Маканин не имеет никакого желания подрывать
право частной собственности как когда-то насмешливый "андеграунд"
подрывал идеи и ценности советского режима. Наоборот, совмещение
в Петровиче двух сторожей, материальных и идеальных ценностей,
имеет задачу выковать аллегорическую цепь между правом частной
собственности и правом артиста на особый статус в ее мире.
Как Петрович сторожит частную собственность для людей от людей,
так сторожит он и священное "Слово" - свою собственность от
людей для людей, которые в отдаленном будущем станут достойны
его. До этого им предстоит очиститься от скверны "общажного"
существования и на почве частной собственности возвратить себе
человеческий образ. Впрочем, это будущее уже марширует по улицам
Москвы в обличие новых русских бизнесменов. Петрович внимательно
приглядывается к ним. Он завидует их свободе и симпатизирует
им. Он склонен видеть в этом поколении Новых русских сынов борцов
за то же дело, за которое боролись в андеграунде их отцы: за достоинство
и независимость своего "Я". Но Петрович держится в сторонке
от новых хозяев жизни. Ему надо сторожить себя - русского писателя.
Его капитал - символический, а не финансовый. И поэтому сохранить
и преумножить его можно, по крайней мере в России, только держась
подальше от власти, которой теперь стали деньги, всеобщий, но
не его, Петровича, эквивалент. Более того, только сохраняя
дистанцию между собой и властью, артист может лучше служить
ей.
Итак, Петрович занимается своим делом. Пусть новые русские
делают, что им положено: приватизируют квартиры и все остальное
в России. Бизнес Петровича, нового русского писателя,
это приватизировать моральные ценности. Как сторож нового общества,
он хорошо знает, что никакие материальные ценности не будут
сохранны без этой паралельной приватизации. Чтобы приватизировать
нравственность, ее нужно вырвать из рук государства, которое
присвоило себе роль совести, стала ее сторожем и превратило
в орудие своего господства. Ответственность за эту духовную
экспроприацию с государством делит "Великая русская литература".
По мысли Маканина-Петровича, в великих произведениях прошлого
века нравственный закон понимался как запрет извне, а не функция
свободной личности, без которой истинная нравственность немыслима.
После этой литературы государству оставалось только присвоить
роль метафизического сторожа, прокурора, судьи и исполнителя своих
приговоров.
“Кесарю кесарево, слесарю слесарево, вот в чем ответ.
Ты убивать не мог и не смел. Они могли и убивали. Они
рассуждали—надо или не надо. А для тебя убийство даже не было
грехом, греховным делом—это было просто не твое, сука, дело.”
Таким образом, борьба за будущее, в котором сможет явиться "Слово",
предполагает нравственную эмансипацию от "совка" в самом себе,
который отдал государству свою свободу, а значит и свое нравственносе
существование. Не столько с государством даже в образе палачей-психиаторов
приходится бороться Петровичу, убившему двоих людей, сколько
с "сюжетами" "Великой русской литературы", которые нашептывают
ему покаяться как Раскольников каялся перед "общагой".
Убить и не покаяться перед государством, убить в себе "вирус
Великой русской литературы", чтобы вернуть моральную свободу
личности - вот какой крест берет на себя русский литератор Петрович
- новый инженер человеческих душ. Писатель - этот сторож "Слова"
и частной собственности - распинает себя на кресте приватизированной
нравственности, чтобы искупить грехи "общаги" и незримой кровью
честного русского писателя воссоединить "Слово" с народом и
частной собственностью.
Серьезная попытка адаптировать идеологию литературы и литератора
к рынку, буржуазному обществу и системе власти, связанной с
капиталом, сделана Маканином в этом первом социально-философском
романе послесоветского периода. Со многим в нем нельзя не согласиться.
С большой психологической правдой показан тип отчуждения человека,
который был присущ советскому обществу, с его бюрократическим
абсолютизмом, гипертрофированным государством и отсутствием
каких-либо демократических механизмов. Идеология искусства Петровича,
пусть архаическая и идеалистическая, все-таки сохраняет какую-то
дистанцию по отношению к обществу, чего не скажешь о конформизме
Г. Чхартишвили и И. Захарова. И, на первый взгляд, трудно упрекнуть
Маканина в том, что хочет он увидеть в московских бизнесменах положительных героев нашего времени. Никакой
другой силы наше общество не породило. Реалист не может выдумать
героев, которых в жизни он не видит. Но эта готовность почти
согласиться с Маканиным есть ничто иное как обманная сила его
искусства. Но об этом в другой раз.
Использованная литература
"Культура
и рынок". Знамя, 2000 (6).
Владимир Маканин. Андеграунд, или Герой нашего времени. Москва.
Вагриус. 1998.
_________________. Удавшийся рассказ о любви. Москва. Вагриус. 2001.
Pierre Bourdieu. The Field of Cultural Production : essays on
art and literature. New York : Columbia University Press,
1993.
Georg Lukacs. History and Class Consciousness. Trans. by
Rodney Livingstone. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1971.
Ваше мнение
|