Лефт.ру - ПН__________________________________________________________________________


ПОЧЕМУ АЛЕКСАНДР БЛОК?

Юрий Миронов

1. Солнце в лицо

 Прошло уже более 80 лет со дня смерти Александра Блока, а читателям его остался вопрос: почему именно Александр Блок написал «Двенадцать»? Резонанс поэмы был огромный, она вызвала ненависть одних, тех , кто сросся с прошлым,  и восторг других, шедших навстречу заре нового мира.  «Двенадцать» и «Левый марш» стали символами эпохи.  Но Маяковский – это понятно, бунтарь в желтой кофте, для него революция была своей стихией. Другое дело почти сорокалетний Блок, ставший уже недосягаемой вершиной Серебряного века русской поэзии, самой величиной своего гения живший уже как бы в некоторой отделенности от остального мира. «Это седеющий, молчаливый, сильный, хотя и усталый, человек. Он очень воспитан и потому не угнетает собеседника своей угрюмостью и своими познаниями» – так описывает Блока со слов Бабеля Константин Паустовский. И вдруг
 

Уж я времечко 
Проведу, проведу…
Уж я темечко 
Почешу, почешу…
Уж я семечки 
Полущу, полущу…
Уж я ножичком 
Полосну, полосну!..
 Пожалуй, со времени юного Пушкина никто не входил в русскую поэзию с таким светлым, радостным мироощущением, как Александр Блок. Это было единство русской природы в ее наиболее мягких проявлениях, высокой духовной культуры с полумистическим единением всего сущего и трепетной любви к прекрасной девочке…
  Я и мир – снега, ручьи,
  Солнце, песни, звезды, птицы,
  Смутных мыслей вереницы – 
  Все подвластны, все – Твои!                           (1902)
Эта радость не была искрящейся и мятежной, как у Пушкина, «Стихи о Прекрасной Даме» - это счастливая, но сдержанная гармония мира и человека, очень молодого человека, гармония, не пережитая и непонятая многими следующими поколениями, постигавшими трагические стороны жизни иногда с самого детства.

Блок любил свою первую книгу и до конца дней своих возвращался к ней, что-то переделывал, считая, что «технически книга очень слаба», но все же надеясь передать «ее единственно нужное содержание другим» (1918).  Трудно спорить с Александром Блоком, но вслушайтесь в это поэтическое богатство образов:

  Ты отходишь в сумрак алый,
  В бесконечные круги, …  (1901)
   Кто-то шепчет и смеется
   Сквозь лазоревый туман… (1901)
Из этого богатства черпали образы, намеки, фразы и музыку слов и сверстники, и следующие поколения поэтов.
   Встану я в утро туманное,
   Солнце ударит в лицо.
   Ты ли, подруга желанная,
   Всходишь ко мне на крыльцо?  (1901) 
А вот почти разговорная проза:
Говорили короткие речи,
К ночи ждали странных вестей.
Никто не вышел навстречу,
Я стоял один у дверей.                  (1902)
Это крыльцо потом возникнет у Ахматовой.  А здесь звук становится зрительным образом: 
  Высок и внятен колокольный зов.    (1902)
и, заметьте, «зов», а не звон.  Музыка следующих строк возродится позднее у Есенина:
    … к бездорожью
   В несказанный свет.                       (1902)
А какая образность:
Таинственно, как старая гадалка,
Мне шепчет жизнь забытые слова.       (1902)
  Ты была светла до странности…         (1902)
Смех прошел по лицу, но замолк и исчез….   (1902)
Тема болота, тростника, огоньков, дважды прозвучавшая в этой книге, -
 Мое болото их затянет,
 Сомкнется мутное кольцо….   (1902)
перекликается с «Камышами» Бальмонта («Полночной порою в болотной глуши…»).
Мы, привыкшие к электрическому свету, не сразу оценим точность образа: «Свет  в окошке шатался...», а какое великолепие именно «технических» средств:
В городе колокол бился, ….     (1902)
Молоть устали жернова …     (1902)
…Мечта, ушедшая в туман.      (1902)
Двадцатый век, «век-волкодав», открывался в русской поэзии стихами о Прекрасной Даме и заговорил в них на совершенно новом, своем поэтическом языке, отличном и от несколько романтизированного языка Золотого Века, и от литературных изысков ранних декадентов. Естественно, эту новизну почувствовали и подхватили в первую очередь более молодые его современники, и хотя сам Блок с высоты своего зрелого гения ворчал, что «…эта книга дала плохой урок некоторым молодым поэтам»(1918), это представляется нам несправедливым, ведь именно с этих стихов собственно и обозначился Серебренный Век, как некое единство.

Нельзя сказать, что поэзия молодого Блока избегала темы трагичности жизни, однако трагические моменты «снимались» в осмысленности бытия почти в гегелевском духе. Это, наверное, выглядело странным в начале XX века, когда русская поэзия старшего поколения символистов попала под влияние западно-европейского декаданса, и пессимистическое, трагическое мироощущение становилось модой, захватывавшей иногда и совершенно чуждые ей души. Разменяв пятый десяток лет, И. Бунин восклицал, вспоминая стихи своей молодости: «Как смел я в те годы гневить печалью Бога?»

Александр Блок никогда не был подвержен моде, и жизненные драмы проникали в его поэзию лишь по мере того, как он сам переходил из своего очарованного мира в мир реальный, жестокий и страшный.

2. Страшный мир

 За пределами мира молодого Блока лежал Город, он начал проникать в его произведения очень рано, поэт осторожно присматривался к нему, чувствуя в его жизни драматическое напряжение, не вмещающееся в его мир. Иногда он строил свои стихи на основе личных впечатлений, иногда использовал в сюжете даже газетную хронику о трагических происшествиях, и хотя эти стихи иной раз вычеркивались царской цензурой, город в творчестве молодого Блока оставался еще чем-то внешним, отдаленным объектом, черты которого были словно поддернуты голубоватой дымкой, как на городских пейзажах импрессионистов.

   Улица, улица…,
   Тени беззвучно спешащих
   Тело продать,
   И забвенье купить…
В это время Блок начал пробовать простонародную лексику, причем именно городского типа, у него почти нет, как мы сказали бы сейчас, крестьянской, деревенской тематики, столь характерной для XIX века, и расцветшей в XX веке в творчестве Клюева, Есенина, Твардовского, Исаковского …

Но солнечный мир молодого Блока пошатнулся не столько из-за внешнего воздействия, он сам, внутри, оказался не совершенным, не самодостаточным, тесным для поднимающегося поэтического гения. Реальные страсти взрывали идиллическую гармонию, а реальная трагичность жизни разрушала осмысленность бытия. И на подходе к лермонтовскому возрасту поэт заговорил об этом с такой поэтической силой, какой не знала до него русская поэзия. Трагичность бытия стала разворачиваться в его стихах со всей безвыходностью, безнадежностью, свойственным реальности. И сейчас, почти век спустя, перечитать такие вещи, как «Девушка пела в церковном хоре…»(1905) и «В голубой далекой спаленке…»(1905), невозможно, без того чтобы не перехватило дыхания и комок не подошел к горлу.

Но прежняя гармония мира еще некоторое время звучала в душе поэта:

  Так, - не забудь в венце из терний,
  Кому молился в первый раз…   (1906)
В ней еще пела воля и молодая страсть: Еще цвела тишина в праздной заводи, и «царевна пела о весне», еще казалось – есть путь, хотя долгий: «…Иду за огненной весной», но постепенно в стихи Блока врывается ветер, дикий, знаменитый блоковский ветер, и белые, холодные снега:
  Открыли дверь мою метели,
  Застыла горница моя,
  И в новой снеговой купели
  Крещен вторым крещеньем я…  (1907)
Меняется сама природа, ее силы становятся равнодушными и необузданными, чувство умиротворения, вызывавшееся ее символами:
   Мальчики да девочки
   Свечечки да вербочки
    Понесли домой,
   Огонечки теплятся,
   Прохожие крестятся,
    И пахнет весной… (1906)
уже не возвращается никогда, и остается резко очерченная отчужденность:
  Час заутрени пасхальной,
  Звон далекий, звон печальный,
  Глухота и чернота...    (1916)
 В стихах Блока появляются диссонансы, не мыслимые в гармоничной поэзии XIX века. Вот слегка ироничная сценка в ресторане с мастерски точным описанием:
     …пожаром зари
   Сожжено и раздвинуто бледное небо.
   И на желтой заре – фонари.
которая после томительно изысканных строк
   И вздохнули духи, задремали ресницы,
   Зашептались тревожно шелка…
завершается резким звуком:
   А монисто бренчало, цыганка плясала
   И визжала заре о любви.     (1910)
 Вот под «торжественный пасхальный звон» прорывается чисто человеческое раздражение:
   Над смрадом, смертью и страданьем
   Трезвонят до потери сил…
   Над мировою чепухою;
   Над всем, чему нельзя помочь;
и обрывается полубезнадежной вспышкой иронии
   Звонят над шубкой меховою,
   В которой ты была в ту ночь.   (1909)
 В этом разорванном мире распадается и душа человека, в нее врываются те же силы, те же метели, что разрушают общность мира; в стихах Блока нарастает тема одиночества, изолированности…

 XIX век, первый век стремительного научно-технического развития в истории человечества, сформировал в среде образованных европейцев мироощущение эпохи «исполнения времен», времени, когда, по словам испанского философа Ортеги-и-Гассета (в книге «Восстание масс»), казалось, «что человеческая жизнь , наконец стала тем, чем она должна быть; тем, к чему издавна стремились все поколения, тем, чем она отныне будет всегда». Эта вера в прогресс захватила и образованную часть русского общества, причем, пожалуй, в равной степени и консерваторов, и либералов, и революционеров, хотя историческая ситуация в России коренным образом отличалась от западно-европейской.

Конечно, и в Западной Европе раскол общества, сословное неравенство было очевидным, и положение низших, трудящихся слоев оставалось еще ужасным – перечитайте хотя бы «Люди бездны» Джека Лондона, - но создание колониальных империй, постепенное высасывание богатств всего остального мира, постепенный перенос наиболее отвратительных последствий развития капитала в отдаленные страны открывали здесь некоторые перспективы смягчения ситуации и позволяли строить некоторые иллюзии, ведь кости миллионов умерших от голода ткачей покрывали дороги где-то в Индии, и полурабский труд негров на хлопковых плантациях и в алмазных шахтах был отделен от Европы океанами.

 Но в монолитной России культура и быт не более чем десяти процентов так называемого образованного общества строились на крови и поте огромного большинства своего народа, молчаливо смотревшего на эту великолепную надстройку, чуждую ему и по мироощущению, и по образу жизни, и даже по одежде и бытовым особенностям. И сама эта надстройка, российская государственность, культура и образ жизни людей ее составлявших, основанные на полуфеодальном паразитизме, окруженные глухой, тысячелетней ненавистью мужика к барину, ко всему «господскому», к господской одежде и языку, культуре и быту, в основе своей была противоречивой, порочной по принципам, саморазлагающейся, чреватой гибелью… . Рабство пагубно и для раба, и для господина.

В ту эпоху, пожалуй только гений Льва Толстого смог постичь это саморазложение общества в полной мере, но его проповедь осталась непонятой, не услышанной обществом: официальные инстанции ограничились отлучением, а общество восприняло в нем лишь призыв к самоусовершенствованию. Грозная, наступательная сила его критики, направленная на отрицание основ, осталась за пределами понимания, даже когда после революции 1905 года в стране развернулась крестьянская война в самых тяжелых ее формах, запылали усадьбы, и мужик вышел на дороги с кистенем и топором… . «Цивилизованная» часть общества поспешила выставить военно-полевые суды и виселицы для экстремистов в городах, восстановив в России официально смертную казнь за уголовные преступления, упраздненную еще Елизаветой Петровной, и карательные экспедиции в деревнях для порки и расстрелов, действовавшие уже без суда и следствия.

Внутренняя порочность этого мира, столь ясная Толстому, фактически не воспринималась обществом. Много лет спустя, уже пережив революцию, Иван Бунин, вспоминая тот мир, писал в «Окаянных днях»: «Был народ в 160 миллионов численностью, владевший шестой частью земного шара, и какой частью? – поистине сказочно богатой и со сказочной быстротой процветавшей! – и вот этому народу сто лет долбили, что единственное его спасение – это отнять у тысячи помещиков те десятины, которые и так не по дням, а по часам таяли в их руках!». Как известно, именно это различие в миропонимании послужило основанием того, что шведская академия отказала в нобелевской премии Льву Толстому, но присудила ее несколько десятилетий спустя Ивану Бунину.

 Ощущение ложности окружающего мира стало возникать у Александра Блока очень рано:

    Кому поверить? С кем мириться?
    Врачи, поэты и попы…
    Ах, если б мог я научиться
    Бессмертной пошлости толпы!    (1903)
 Но это – юношеское, а к глубинному пониманию трагичности  мира Блок шел, пожалуй, не от абстрактных идей, а как и Лев Толстой  - от человека.  В его стихах появляется вихрь масок:  вот «…матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран…», вот мертвец среди людей – «… надо в общество втираться, скрывая для карьеры лязг костей…», а вот заговорил маленький человек, перешедший к Блоку из Медного Всадника: «Хожу, брожу, понурый, один в своей норе…».  Или вот инок, странным образом переиначенный из брюсовского жреца Изиды:
   Никто не скажет: я безумен.
   Поклон мой низок, лик мой строг. … (1907)
И совсем иные образы говорят в его, как он их назвал в автобиографии 1913 года, «фабричных» стихотворениях, которые он считал настолько важными, что перечислил их среди событий и явлений, наиболее значимых для его творчества. Эти стихи являются, конечно, составной частью темы Города и, в более широком плане, темы современной цивилизации, в непримиримости к которой Александр Блок после ухода Л.Н. Толстого занял его место, в полном одиночестве, словно господствующая вершина горной страны Серебряного Века.
     … лживой жизни этой
   Румяна жирные сотри,
……………………………………….
   Всю жизнь жестоко ненавидя
   И презирая этот свет,
   Пускай грядущего не видя, -
   Дням настоящим молви: нет!   (1911-1914)
В этом очерке мы погружаемся только в одну стремнину великой и полноводной русской реки по имени Александр Блок, но это «нет» постепенно проникает во многие спутные потоки его творчества, отделяя его от современников, окрашивая его стихи какой-то яростью и отчаянием:
   Как не бросить все на свете,
   Не отчаяться во всем,
   Если в гости ходит ветер,
   Только дикий черный ветер,
   Сотрясающий мой дом?       (1916)
Бремя отрицания, этой шапки Мономаха духовного мира, могут выдержать, не согнувшись, только очень сильные люди; наверное, именно эту силу почувствовал в Блоке молодой Бабель в процитированном в начале нашего очерка отрывке. Разум обычного человека инстинктивно избегает слишком резких диссонансов и, строя вокруг себя зону духовного и материального комфорта, стремится вытеснить их за ее пределы, как нечто внешнее.  

Голос Блока резал слух, и даже близкие ему товарищи по перу с недоумением слушали его речь: «Символист А. Блок в себе самом создал странный причудливый мир, но этот мир оказался до крайности напоминающим мир хлыстовский.» - писал А. Белый, с которым Блок вместе входил в литературу. Странно, но и эпитет здесь сродни тем, которыми метили Льва Толстого, в чьих взглядах и власть, и большая часть общества видели налет сектантства. 

Конечно, не один Блок видел общественные противоречия, их раскрытию была посвящена вся честная русская литература начала века, но вот Иван Бунин, гениальный мастер русского слова, автор беспощадной по реализму повести «Деревня», пройдя уже все муки гражданской войны, писал: «Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть, вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали, - всю эту мощь, сложность, богатство, счастье…».  В этой фразе несколько неопределенно звучит местоимение мы, но отношение к миру проступает вполне отчетливо. 

3. Пророк

Нет, читатель, мы не хотим этим подзаголовком сказать, что Блок в своих стихах предсказывал революцию. После 1905 года Россия была беременна революцией в такой стадии, что этого уже нельзя было не заметить.  Революцию ждали и гимназисты, и генералы, и мужики и господа… «Революцию 1917 года менее всего можно назвать ‘неожиданной’, хотя никто, конечно, не мог предсказать ее сроки и формы. - меланхолично пишет двадцать лет спустя кн. С.Е. Трубецкой, видный кадет и монархист. - Я совершенно ясно помню предшествовавшее ей чувство мрачной обреченности.»

Поэт ощущал эту тревогу задолго до того, как она дошла до князя: «Уюта – нет. Покоя – нет.» (1911 – 1914), или вот - с почти медицинской точностью:

   Милый друг, и в этом тихом доме
    Лихорадка бьет меня.
   …………………………………
   За твоими тихими плечами
    Слышу трепет крыл…
   Бьет в меня светящими очами
    Ангел бури – Азраил!       (1913)
Революцию ждали все, но какую?  Для большинства образованного общества средоточием всех бед являлось самодержавие с его закостенелым и продажным сверху до низа аппаратом, всевластием тупой столыпинской полиции и цензуры, высокомерием разлагающейся аристократии, узколобой и антинародной политикой правительства… . К этому добавился еще Распутин. В результате олицетворением зла стала царствующая династия, Николай II и его жена-немка были, пожалуй, самыми одиозными фигурами в России среди всех политических кругов, так что при известии о нынешнем причислении их к лику православных святых даже Пуришкевич, наверное, перевернулся в своем гробу. 

Революцию ждали все, но при этом в образованной части общества бытовала уверенность, что устранение этого зла – самодержавия - может только улучшить их жизнь, царя не будет, но сохранятся их дома и клубы, рестораны и университеты, банки и усадьбы, газеты и должности, литература и философия, в общем, вся их мощь, сложность, богатство и счастье, как писал Бунин.  Неустойчивость и обреченность этого мира не доходила до сознания, и взгляда Азраила не чувствовали… .Продолжали жить, крутится, проживать нажитое, на крови и поте народа наживать новое, и тем больше и наглее, чем сильнее разваливалась под ударами первой мировой прогнившая машина царизма.

Блок с освещенных подмостков пытался разглядеть тот молчащий, темный за огнями рампы мир,  глухой рокот которого не могли заглушить соловьиные песни очарованного сада.
Россия, ее народ, эта тема постепенно становится все более реалистичной и всеобъемлющей в поэзии Блока. Он не сразу разглядел ее, научился распознавать:

     …и за дремотой тайна,
    И в тайне почивает Русь…   (1906)
Странно, как этот юноша из благополучной, используя современное определение, профессорской семьи нащупал связь с безликой, безъязыкой, на первый взгляд, массой:
   Но я запомнил эти лица
   И тишину пустых орбит,
   И обреченных вереница
   Передо мной всегда стоит.  (1906)
Но распознав, поэт бил в набат,  открытым текстом обращаясь к современникам:
   На непроглядный ужас жизни
   Открой скорей, открой глаза, 
   Пока великая гроза
   Все не смела в твоей отчизне…  (1911-1914)
И вот поэт, которого принято было числить по штату символистов стал выразителем, голосом народного гнева.  Впрочем, уже А. Белый с некоторыми колебаниями писал, что Блок «…или еще народен, или уже народен». 

 «Народен» – как ни толкуй это определение, оно, конечно, в любом варианте неприменимо ни к самому Андрею Белому, ни к другим мэтрам тогдашней поэзии, которых уже при жизни причисляли к гениям и классикам: Мережковскому, Брюсову, Бальмонту и т.д. Поэзия Блока разрывала путы символизма и постепенно устанавливала связи с народом в самом простом смысле этого слова – с простонародьем, впитывая его мысли, его мироощущение, его оценки, его гнев, проникаясь его стремлениями и его ненавистью к сытым, ко всей структурной иерархии общества. 

   Ты роешься, подземный крот!
   Я слышу трудный, хриплый голос…
   Не медли…. (1907)
В его стихах звучала угрожающая  ненависть народа:
   …И загниют еще живые
   Их слишком сытые тела.
   Их корабли в пучине водной
   Не сыщут ржавых якорей,
   И не успеть дочесть отходной
   Тебе, пузатый иерей!    (1907)
Конечно, эта связь была односторонней, большая часть населения России никогда не слышала этого имени – Александр Блок, поэт был поэтом, а не политиком, не вождем, 
   …Храню я к людям на безлюдье
   Неразделенную любовь… 
но именно эта связь, как шестикрылый серафим, раскрывала перед поэтом Родину, через нее и весь мир, пораженную кризисом цивилизацию, как называют это философы. 
 Трудно сказать, как человек осознает свою приобщенность к некоторому народу и его территории, к родине, да и всегда ли осознает, многим кажется эта связь необязательной, вынужденной обстоятельствами рождения и жизни, и не очень полезной…  Россия для Блока - и последняя, и самая трудная любовь:
    …Ты – родная Галилея
   Мне – невоскресшему Христу.  (1907)
Перечитайте «На поле Куликовом» и вы почувствуете не только совершенную красоту стиха, но и эту глубинную, восходящую к подсознанию связь с народом, как с исторически цельным субъектом, за долгую жизнь свою накапливающим воспоминания о мужестве и горе, о правде и зле, связь, призывающую к действию:
   Я – не первый воин, не последний,
   Долго будет родина больна.  (1908)
В этой маленькой поэме  - весь мятежный Блок.
   Не может сердце жить покоем,
   Недаром тучи собрались.
   Доспех тяжел, как перед боем,
   Теперь твой час настал. – Молись!
Любовь эта была трудна и тем, что поэт, как пушкинский пророк, жил с открытыми глазами и глядел на Русь без иллюзий:
   Тебя жалеть я не умею
   И крест свой бережно несу…
   Какому хочешь чародею
   Отдай разбойную красу!
   Пускай заманит и обманет, -
   Не пропадешь, не сгинешь ты,
   И лишь забота затуманит
   Твои прекрасные черты…  (1908)
На смену народнической идеализации в поэзии Блока пришло глубинное понимание народа как некоторого единства весьма противоположных черт, свойственного и отдельному человеку, но в народе впитывающего в себя огромный исторический опыт борьбы и нравственных поисков.
   Знала ли что? Или в бога ты верила?
   Что там услышишь из песен твоих?
   Чудь начудила, да Меря намеряла
   Гатей, дорог да столбов верстовых…   (1910)
Позднее в «Окаянных днях» Бунин в споре с Блоком (вообще, в этих записках Бунин во многих местах явно или неявно ведет полемику с великим поэтом, переходя иногда, к сожалению, границы, определенные правилом «благородство обязывает») делит народ на две независимые части: «Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, а другом – Чудь, Меря… Народ сам сказал про себя: “из нас, как из древа, - и дубина, и икона”, - в зависимости от обстоятельств, от того, кто это древо обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев». 

Но народ – не бесчувственное полено, которое можно легко колоть на части и использовать их по своему или чьему-то усмотрению. В этом, если хотите, суть с философской точки зрения спора двух художников, спора, который Иван Бунин мучительно вел всю жизнь: «Если бы я эту “икону” , эту Русь не любил, не видал, из-за чего же бы я так сходил с ума все эти годы, из-за чего страдал так беспрерывно, так люто?»  Но оставаясь только с одной частью единого, писатель отталкивал это единое в его целостности и в результате встал против него.

А Блок остался с народом, остался до конца, остался с реальным демиургом истории. Другие уходили на другую сторону, или постепенно переходили на эту, но Александр Блок никуда не переходил, он остался там, где был, и поэма «Двенадцать» стала естественным продолжением его жизни.
 
Интересно, что Блок и Бунин смотрели на одни и те же события, и их описания часто совпадают даже в деталях. Вот Бунин описывает сценку на московской улице в 1918 году: «Дама поспешно жалуется, что она теперь без куска хлеба…». У Блока:

   Вон барыня в каракуле
   К другой подвернулась:
   - Уж мы плакали, плакали….
Вот у Бунина украли фунт табаку: «…Вскочил и вижу: на полу у меня камень, стекла пробиты, табаку нет, а от окна кто-то убегает. Везде грабеж.»
   Запирайте етажи,
   Нынче будут грабежи!
А это уже одесская зарисовка: «А в красноармейцах главное – распущенность. В зубах папироска, глаза мутные, наглые, картуз на затылок, на лоб падает “шевелюр”. Одеты в какую-то сборную рвань.»
   В зубах цыгарка, примят картуз,
   На спину б надо бубновый туз!
 Блок видел все. Смотрел ли он на революцию, как на последний и решительный бой?  Повидимому, нет. Старый мир остался за ее спиной, «безмолвный , как вопрос», и люди, ее вершившие, это люди, кровью своей и плотью связанные со старым миром, вышедшие из него – а откуда же еще?  Но великий поэт увидел в них самое важное – «стрелу тоски по другому берегу», как называл это мудрый Заратустра.  Увидеть это в современниках иногда по силам только гению.

4. Заключение

Блоку не простили этой поэмы даже его «друзья», впрочем это Пушкину везло на друзей, среди них и более молодые, и более старшие, также имевшие большие заслуги перед обществом, – все относились к поэту с удивительным пиететом, повидимому, полностью осознавая его значение. 

По иному было у Блока. Известен бойкот, объявленный Блоку русской либеральной интеллигенцией, и даже Зинаида Гипиус уже после смерти поэта смогла написать о своем «лунном друге», как она его называла: «он был безответственен». И далее, не скрывая возмущения: «Кощунства – пусть, что с него тут требовать, не понимал никогда и не лгал, что понимает».

Но мятежная поэзия Блока оказалась чуждой и опасной и для нарождающегося советского мещанства, постепенно в сталинское время в лице быстро растущего чиновного сословия захватившего все рычаги власти в государстве якобы рабочих и крестьян. В то время оно желало пока еще «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком», как писал в 1931 году Б. Пастернак, стремившийся тогда, видимо, занять освободившуюся вакансию лидера советской поэзии. Люди старшего поколения, наверное, помнят, как о блоковской поэме обычно скороговоркой говорилось, что «поэт плохо представлял себе организующее и созидательное начало социалистической революции, воплощенное в ленинской партии…» и что поэзия Блока была практически исключена даже из школьных программ: «Прославленный не по программе и вечный вне школ и систем…»- писал об этом Пастернак уже много позднее. Что уж говорить о нашем времени...

 XX век не разрешил проблемы кризиса цивилизации, наш мир становится все более страшным и саморазрушительным, и пророческий голос Александра Блока и сейчас, в начале XXI века, звучит до ужаса современно. И Блока надо читать, особенно, молодым, пока душа не увязла в трясине и готова к действию. От них зависит судьба народа, от их готовности к действию, к бою. Другого пути человечество не знает.

  И вечный бой! Покой нам только снится
   Сквозь кровь и пыль…

 
 

Ваше мнение

 При использовании этого материала просим ссылаться  на Лефт.ру 

Рейтинг@Mail.ruRambler's Top100 Service